Речь доктора, казалось, вызвала у слушавших его горожан не только большое изумление, но и глубокую печаль; впрочем, те, кто громче всех требовал от доктора совета, пошептавшись, сделали знак остальным, чтобы те позволили доктору пройти.

Один аржантонец, однако, не успокоился и преградил доктору дорогу.

— Если вы, господин Мере, не цените себя по заслугам, то мы знаем вам цену и не позволим, чтобы такой умный человек и такой превосходный патриот, как вы, прозябал в нашем городке, когда кругом творятся величайшие события, какие только могут случиться в истории народа. Франция и, главное, Париж кишат врагами; Франция нуждается в помощи — неужели один из самых достойных ее сыновей не встанет на ее защиту? Теперь ступайте, господин Жак Мере, а завтра мы еще поговорим.

После этой отповеди никто уже не задерживал доктора, и он беспрепятственно добрался до дома.

Ему не терпелось поскорее поговорить с Евой, которую он не видел со вчерашнего дня.

Девушка ждала его у садовой калитки.

— Ты шла мне навстречу, любовь моя? — спросил ее Жак.

— Я почувствовала, что вы идете домой; но потом вы вдруг остановились, правда?

— О, я остановился не по своей воле; меня задержали наши славные земляки: они хотели узнать у меня, как им поступить. Я сказал им, что прежде всего им следует поскорее позволить мне вернуться к моей Еве.

— Ну вот, и я тоже остановилась, хотя уже сделала несколько шагов вам навстречу.

— А после, когда они меня отпустили?

— Я почувствовала, что какая-то сила отрывает меня от земли, и прибежала сюда.

— Пойдем, любовь моя, — сказал доктор, обнимая гибкую талию Евы, — мне нужно поговорить с тобой об очень важных вещах.

И он увлек девушку в беседку под сводом лип.

Пока доктор говорил с Евой об очень важных вещах, а именно о своей любви к ней, и выслушивал в ответ ее признания в не менее страстной любви к нему, город, охваченный смятением, продолжал обсуждать последние политические события, среди которых не последнее место занимали выборы в новое Собрание, именуемое Национальным конвентом.

Аржантонцам предстояло голосовать в Шатору.

Как и повсюду во Франции, в Аржантоне соперничали между собою две партии: партия короля и партия народа.

Люди, окружившие на улице Жака Мере и допытывавшиеся у него, как им следует поступить, принадлежали к народной партии; зная доктора за внимательного врача, друга бедняков, человека бескорыстного, они полагали, что, обладая всеми этими достоинствами, он не может не быть примерным гражданином, и готовы были во всем следовать его советам.

Но Жак Мере вот уже шесть или даже семь лет как всецело предался своим трудам и совершенно не интересовался делами общественными; о положении дел во Франции он знал очень мало, а без этого, будучи человеком весьма щепетильным, не считал себя вправе давать кому бы то ни было какие бы то ни было советы.

Вдобавок он достиг такого возраста, когда мужчина, полюбив, забывает обо всем на свете; в ту пору, когда молодые люди обычно влюбляются едва ли не во всех встреченных ими женщин, Жак Мере любил одну лишь науку, поэтому пламень его юношеской любви оставался нерастраченным вплоть до того времени, когда Ева, подобно раскрывающемуся цветку и наливающемуся соком плоду, приковала к себе сначала его взор, а затем и ум.

Жак полагал, что, лелея свое создание, посвящает себя науке; оказалось же, что он посвятил себя любви; поэтому, когда Жозеф рассказал ему о неведомых родителях Евы, которые могут однажды потребовать ее назад, когда он показал ему половинку золотой монеты, другая половинка которой, будучи извлечена на свет, может погубить счастье влюбленных, Жак, на мгновение представив себе свою жизнь без Евы — одинокую жизнь в бесплодной пустыне, — с трудом сдержал вопль отчаяния и, схватившись руками за голову, прошептал те слова, которые безутешное горе исторгает из уст самых закоренелых безбожников:

— Боже мой! Боже мой!

И вот как раз в ту самую минуту, когда он едва-едва успел оправиться от пережитого потрясения, ему предлагают забыть на время о той любви, без которой он уже не мыслит своей жизни, и заняться преследованием недосягаемой цели, именуемой Прогрессом, посвятить себя неуловимой богине, именуемой Свободой.

Быть может, не повидайся он с Евой, он и мог бы ответить согласием на предложение аржантонцев. Но, поговорив с ней, он отбросил все сомнения прочь.

Разве эта новорожденная женщина не приходилась ему и дочерью и возлюбленной? Сердцам, алчущим любви, случается в одиночестве привязаться к насекомому, птице, цветку; как же было доктору не полюбить вечной любовью женщину, своим существованием обязанную ему одному? Волею случая в его руках очутился пустой ларец. Он заключил туда сокровище юности, ума и красоты. Теперь ларец принадлежал ему одному и он мог без страха и раскаяния прижать его к сердцу.

Именно так Жак Мере и поступил: он прижал Еву к своей груди и поклялся никогда не разлучаться с нею.

Однако в тот самый миг, когда доктор произнес слова клятвы, с улицы донеслись пронзительные звуки трубы, а затем Базиль-глашатай возвестил новости: взятие народом Тюильри, арест короля и заключение его в Тампль.

XVII. ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ ФРАНЦИИ

Жители Аржантона, никогда не переступавшие порога дома Жака Мере и не имевшие ни малейшего представления о тайнах древа познания добра и зла, беседки под липой и поросшего мхом грота, никак не могли взять в толк, отчего доктор так равнодушен к делам общественным.

В самом деле, никто в Аржантоне не выказывал большей ненависти к знати и большей преданности демократии, чем доктор. Все знали, что он наотрез отказывается пользовать богачей, что лечит он только бедняков и никогда не берет с них денег за лечение и что, в какое бы время дня или ночи аржантонские простолюдины ни постучались в его дверь, он всегда окажет им необходимую помощь.

И вот теперь, когда они впервые в жизни воззвали к нему от имени общей матери-родины, от имени священного отечества, филантроп исчез, а гражданин спрятался за спину ученого.

А между тем несчастная Франция в ту пору так сильно нуждалась в помощи всех своих сыновей!

Она нуждалась в защитниках так же сильно, как нуждался весь мир в ней самой.

В 1791 году Франция предстала миру юной и возродившейся; казалось, она вычеркнула из своей истории все годы, прошедшие до воцарения Людовика XVI, и сбросила в сточные канавы Марли свою мантию, оскверненную Людовиком XV.

Новый Свет благословлял Францию за то, что она помогла ему обрести независимость. Старый Свет пылал к Франции любовью; подданные всех тиранов — а в 1791 году тирания властвовала повсюду — молили ее о заступничестве; какому бы народу она ни собралась протянуть руку помощи, народ этот, как бы холоден и беспристрастен он ни был, поспешил бы пожать эту руку; на чьи бы земли она ни пожелала ступить, жители этих земель пали бы перед ней на колени!

Франция служила воплощением трех священных добродетелей: справедливости, разума и права!

Ведь тогда она еще не грешила насилием, а Европа — ненавистью.

В самом деле, чего добивалась Франция в 1791 году?

Во-первых, свободы и мира для себя.

Во-вторых, свободы и мира для других народов.

Понятно, что немцы, рукоплескавшие каждому шагу Франции, говорили: «О, если бы пришли французы!»

А разве шведы не писали рукою наследника великого Густава: «Никакой войны с Францией!»

Ведь в ту пору каждый прекрасно знал, что, принося благо Франции, он приносит благо всему миру!

Все притязания Франции ограничивались присоединением Льежа и Савойи — двух провинций, где люди говорили по-французски.

От других держав Франции ничего не было нужно; она не желала ни завоевывать их земли силой, ни принимать в дар.

Поэтому в 1791 году Франция гордилась своим могуществом, щедростью и чистотой.

Она прекрасно сознавала, что, снискав любовь народов, она тем самым навлекла на себя ненависть королей.